Будущая жизнь

В открытую дверь к нам уже хлынул этот океан, зеленый, растрепанный старик, и ужаснее всего было то, что наша «Лукапия», легши на бок, точно очарованная, раздумывала: подниматься ли ей назад. Продолжалось это, вероятно, несколько мгновений, но я и, вероятно, многие пережили такое ощущение, как будто мы уже окунулись в эти легкие, зелепопрозрачные волны. И весь тот день налетали эти волны, разбивались, как выстрелы пушек, удары о борт нашей «Лукании». Не было и тени того величия, с каким Тихий катит свои синие густоплавкие волны. Меня не укачивало, по и удовольствия никакого я не испытывал от этой непрерывной качки. Особенно ночью. Сна почти нет, потому что от качки постоянно ездишь туда и сюда по койке. И пока едешь от полу —еще ничего, а когда наклоняет к полу, надо задерживаться,—а иначе упадешь. Эти четыре ночи без сна взвинтили мою нервную систему до очень болезненного раздражения. Пассажиров сравнительно мало было,—около семисот человек,—и неинтересные. Большинство—англичане, да и сам пароход принадлежал английской компании. Мой спутник из Нью-Йорка и мой сосед за столом — англичанин лет 35, здоровый и румяный, сообщил мне, что, вероятно, приехав, мы уже услышим об объявленной французам войне. — Эта война неизбежна, —говорил он, глотая шампанское,—у французов должны быть отняты их колонии, потому что они не годятся для этого дела... Латинские расы обречены на вымирание и должны уступить место нам, американцам, немцам и даже японцам. Испания не хотела сознать это и поплатилась: такая же судьба ждет и французов,—их флот через две недели после войны не будет существовать. Англичанин говорил со мной по-французски. Он обратился ко всему столу и то же сказал по-английски. Ему сочувственно закивали головами все и, перебивая друг друга, горячо заговорили на тему о необходимости и неизбежности войны. И всю дорогу все говорили о том же, постоянно горячо и настойчиво. Несколько французов, ехавших с нами, сторонились и держались угрюмым особняком. Грозный океан был уже позади, мы проплыли и зимой зеленую Ирландию, плыли теперь по гладкой, как зеркало, поверхности моря, к вечеру мы подойдем к Ливерпулю, а раздражение против французов все росло и росло. Раздражение неприятное, тяжелое. Вообще все это общество, несмотря на то, что между ними были и ученые и люди пера, производило сильное впечатление самодовольства до пошлости, чем-то обиженных людей. Это были хозяева, ни на мгновение не забывающие, что все это, начиная с парохода, кончая последней безделушкой—их, принадлежит им, и им не надо идти ни к кому и ни у кого ничего не надо просить, —все лучшее в мире у них. Они дадут и другим, но дадут заносчиво, зная хорошо цену того, что дадут. Эти люди энергичны и жадны к жизни. Они чистятся, переодеваются и моются несколько раз в день, всякими способами укрепляют свое тело, едят свои громадные, кровью пропитанные бифштексы с аппетитом, не уступающим дикарям. Поэзии нет в этом обществе. Интересы коммерческие, узконациональные. Знамя, под которым двигалась некогда политика — религия,—теперь заменено другим: промышленность, национализм. Промышленность—кровь организма,—кровь английского организма, немецкого,—каждого в своем национальном мундире. Под влиянием общества на пароходе «Лукания» и его настроения я изменил первоначальный свой план остановиться на несколько дней в Лондоне и решил приехать сюда когда-нибудь в более спокойное время, когда не будет портиться впечатление от диких воплей этих вдруг пожелавших крови и смерти людей... Лондон поэтому я видел только в тумане только что начинающегося прекрасного, розового утра. Я ехал проездом на вокзал по Пикадилли, пустой, безлюдной, и видел только, как в первых лучах солнца женщины мыли подъезды и тротуары... Я смотрю в окна вагона. Все еще предместья Лондона,—живописные, с уютными домиками, все в зелени. И дальше, за Лондоном, почти сплошь дома, селения, зеленые поля,—люцерна, клевер, парки, речки, леса. И все живописно, уютно, богато... Переезд через Ла-Манш занимает всего сорок минут, но такой качки нигде не было. Маленький дрянной пароходик подбрасывало, как мяч. Было много трагикомичных сцен во время этого переезда. Толстый француз, важно и жадно евший на берегу у плохого буфета бутерброды, теперь сидел на палубе у борта, без шляпы, растерянный, бледный. Напрасно матросы уговаривали его сойти вниз или отодвинуться,— он только бессильно мотал головой. Каждую минуту его окатывали брызги с ног до головы, а он только вздрагивал на мгновение и снова погружался в свое летаргическое состояние. Какая-то дама выскочила из каюты, поскользнулась и села посреди палубы и так сидела, не желая никуда уходить. И ее окачивали и брызги, и волны, и она тоже каждый раз только нервно всхлипывала. Оба страдали морской болезнью. Какой-то господин подошел к толстяку, с любопытством рассматривая его, наклонился и вдруг как раз в эту минуту ему сделалось дурно, и все это попало в корзину толстяка, стоявшую у его ног. — Мопеиг!!!—с отчаянием закричал толстяк, но новый приступ морской болезни не дал ему договорить, и толстяк, перегнувшись за борт, тянул только мучительное: «а-а». Хотел что-то в свою очередь объяснить толстяку виновник, начал,—и мгновенно его голова за бортом. И оба они то кричат что-то друг другу, то головы обоих исчезают. Но все быстро и сразу меняется, как только пароход подходит к пристани на французском берегу: качки нет больше, желтогрязный пролив назади, толстый господин, еще мокрый, как губка, уже ест что-то. Дама, сидевшая посреди палубы в луже, уже веселым голосом кричит приветствия стоящим на берегу. Через полчаса мы уже мчимся по железной дороге в Париж. На этот раз я в Париж попадаю случайно, уговорил меня ехать один из французов, доказывая, что это кратчайший путь. Из-за этого я потерял лишние сутки. Со мной в купе ехало еще трое, все трое французы, все трое едущие в Париж, очевидно, встречать новый год. Новый год во всех отношениях для них не из удачных. До сих пор было тепло, но часов с четырех пошел снег, разыгралась такая метель, что в Париже на улицах ничего не было видно. Мои спутники в нарядных легких платьях, с зонтиками, с подкатанными панталонами, озабоченно смотрели в окно... Я вырос с убеждением, что французы великая мировая нация. Теперь, после кругосветного своего путешествия, я уже без интереса смотрю на них. Я не думаю отпевать, как англичане, нацию, но период упадка этой нации сильно чувствуется. Это бывало и раньше, впрочем, старый буржуазный строй отживает, и нигде это умирание, разложение заживо не чувствуется так, как в Париже. Мне пришлось в другой раз побывать в этом городе, познакомиться ближе с работой людей будущей культуры, с их руководителями: Жоресом, Гедом. Я увидел, каким ключом бьет эта будущая жизнь там, видел свежесть, силу и веру этих люден.